Днём здесь бывает тихо. Днём здесь бывает тихо. Настолько тихо, насколько это может себе позволить океанский прибой, впрочем, я уже давно отвык обращать на него хоть какое-то внимание. Куда больше меня занимает перешёптывание гальки и песка — кажется, не только под ногами, но и там, далеко впереди, тяжёлое уханье ветра в верхушках сосен, треск мелких сучьев. Всё это складывалось в тишину — не ту, которую я ненавидел всю жизнь — эта заполняет изнутри и каким-то неясным образом умудряется на время законопачивать щели, через которые порой ещё сквозит. Много чего сквозит. Мои никчёмные насмешки над самим собой, особенно едкие чужие взгляды. Воспоминания.
Я прогуливаюсь тут только в пасмурную погоду, объясняя это тем, что меня раздражают яркие блики воды. Иные могут возразить, что серое небо делает море зловещим и грязным, но я, сказать по правде, никогда его особенно не любил. Меня лишь влекла его мощь, а она никогда не слабнет, уж тем более — в холода.
Я переехал около года назад, перестав лелеять надежду, что мои чувства к городу расшевелят, словно тлеющие угли магической, управляемой чем-то невидимым, кочергой. Можно ли было найти человека, который любил Токио больше, чем я? Никогда не задавался этим вопросом, потому что наверняка знал ответ. После выяснилось, что любил я совсем не Токио, а людей, бывших там рядом со мной, и передряги, в которые мы попадали. Мне уже даже не стыдно, что я порой не осознаю очевидных вещей. Так или иначе, абстрактная длань дёрнула вниз гигантский рубильник и обесточила столицу для моих глаз.
В те времена, когда я ещё был послушным ребёнком, меня учили, что это не дело — блуждать в потёмках. А работу, тем более, непыльную, — рассудил я, — нужно делать на свежем воздухе.
К слову, отец, узнав о моём отъезде и том, что я больше не желаю иметь с ним деловых отношений, чуть не подпрыгнул до потолка и, видимо, порывался самостоятельно повязать мне узелок. Кудахчет он, всё-таки, над своим свежесвитым гнездом: возмездия боится, несчастный человек... Я, надо признаться, не отказал себе в любопытстве и взглянул на его второго сына, Такэру, кажется, его зовут, смешной такой мальчишка, крикливый, не то, что я: я многим позже орать научился. А вот на лица мы с ним пугающе похожи. Что ж, породу Мацуды не вытравить.
Живу скромно, из прошлого, пожалуй, одна одежда, и, похоже, это не из-за акцента местное старичьё сразу смекает, что я приезжий. В еде я никогда не был прихотлив, и не то, чтобы поправился с этой размеренной жизнью хотя бы на килограмм — нет, особо не на чем. Из горячительного — только чай. Звучит дико, конечно, но я явно допился в определённый период жизни, и теперь меня страшно крутит, стоит взять каплю в рот. Или я сам себе это вообразил — разница несущественна.
Раз в месяц я хожу на почту, где меня всегда встречает один и тот же работник, с улыбкой раскланивается — он искренне рад меня видеть, ведь я всегда говорю с ним тихо, размеренно и предельно ясно излагаю свою просьбу. Обычно покупаю какие-то безделицы, вроде этих красивых расписных марок за полсотни йен каждая, или открытки — те, которые из тиснёного картона, с ярким большим цветком, — всё это богатство лежит у меня в столе, бумажка к бумажке. И отправляю треть зарплаты в Сэндай.
Я вряд ли рискну сказать, что я счастлив. Но я спокоен — это невозможно оспорить.
Очередная волна расшибается о берег тучей пены и ураганом брызг. Ёжусь, когда меня окатывает с ног до головы чем-то таким, едва различимым в воздухе, но вдруг быстро собираюсь и, подбежав к самой кромке с обманчиво тихим шелестом откатившейся воды, поднимаю с земли корягу, которая кажется мне самой что ни на есть удачной. Отойдя в попытке избежать не самой приятной близости со стихией, отстёгиваю поводок.
— Аппорт!
Палка гулко шлёпается на мокрый песок где-то поодаль, а он смотрит на меня влюблённо-непонимающими глазами и поскуливает. Я опускаю плечи и закатываю глаза, осознавая свою хозяйскую безнадёжность.
— Бакэ, принеси, — цежу я сквозь зубы. «Человеческие» слова он отчего-то воспринимает легче, вот и сейчас — срывается с места, на поиски, с радостным лаем.
Вообще-то я кошатник до глубины души, я вижу в кошках нечто, что напоминает мне себя самого. Лень, например, или сонливость. Да только помимо этих не то, чтобы восхищающих качеств, кошки милы, музыкальны, приятны на ощупь, и, что самое замечательное — мелкокалиберны.
О том, насколько вымахает существо, раньше умещавшееся у меня в двух ладонях, я подозревал менее всего. На фото, да и просто рядом с другими людьми ему подобные почему-то кажутся меньше, но, чёрт возьми, этот пёс просто огромен! Если бы эта белая лохматая громада умела вставать на задние лапы, можно было бы со всей смелостью окрестить её йети. Я, признаться, не всегда с ним справляюсь, точнее, обычно не справляюсь, а дури в нём столько же, сколько живого веса (и жрать он, кстати, продолжает втрое больше меня): молодой ещё. Хотя мне как-то не верится, что это когда-то исчезнет… До сих пор удивляюсь, как мне позволили его держать. Очевидно, только из жалости к моей персоне и из-за того, что живу один.
Почему я всё-таки не взял котёнка, когда твёрдо решил, что нуждаюсь в компаньоне? Что ж, порой я размышляю над этим, иногда представляю, как сижу в кресле и глажу тёплый живой клубок у себя на коленях, развлекаю клубок ненужной смятой бумагой, которая так соблазнительно шуршит, ночью слышу тихое посапывание и мурчание откуда-то со стола. Особенно подробно я представляю это в те дни, когда тащу от багажника новый двадцатипятикилограммовый мешок с кормом, или когда нахожу очередную сумку, предусмотрительно не убранную на ночь на антресоли и теперь разорванную в лохмотья, или когда мою ногу резко находят чертовски привлекательной для сношения… есть много случаев. Бесконечно много.
Я назвал его Бакэмоно. Пару недель колебался, а после всё стало уж слишком прозрачно: его просто невозможно было назвать как-то иначе. Правда, некоторые мои знакомые до сих крутят пальцем у виска, дескать, какой я оригинал. Что уж говорить о случайных прохожих, в присутствии которых я частенько раздираю на улице глотку его кличкой, пытаясь призвать животное к порядку. Животное — к порядку, ишь, чего захотел…
Несётся ко мне с добычей, едва успевает затормозить, хвост — пропеллер.
Палка совсем другая, ну да ладно, главное, что это не ребёнок со свёрнутой шеей или чья-нибудь мелкая шавка.
— Хороший пёс, — выдыхаю и треплю его между ушей, а Бакэ подпрыгивает за моей рукой и явно напрашивается на следующий раунд.
Я не могу ему отказать.
— Неси, — и он пулей улетает вперёд.
Пожалуй, я уделяю слишком мало времени такой большой собаке с таким большим сердцем. Он готов снести меня вместе с дверью по вечерам, когда я возвращаюсь с работы, и прыгает на прогулке едва ли не выше моей головы. По утрам стаскивает одеяло и тычется в лоб мокрым носом. Да и вообще, он почти не отходит от меня, когда мы вместе: с видом паиньки ждёт, пока я ем — иногда, правда, клянчит; смотрит телевизор у меня в ногах; скребётся в стенку ванной, а я запираюсь, потому что знаю, чем может кончиться обратное, словом — подавай ему всё своё время и нервы.
Всё же, что я обычно могу ему дать, помимо бонусного куска хорошего мяса, — вот такие вылазки к морю на выходных. Сказать, что он смертельно им рад — ничего не сказать.
Я только успеваю нахмуриться, когда замечаю, что он возвращается без заветной коряги, но не то, чтобы у меня есть момент для расспросов и разговора по душам: он на полном ходу налетает на меня, успевая в последний момент оторваться от земли и упереться мне в грудь передними лапами. Я пребольно приземляюсь пятой точкой на плотную влажную землю и предсказуемо ору во всю силу лёгких:
— Бакэмоно! Какого хера?!
Больше никогда не надену сюда своё любимое чёрное пальто, к которому и без того липнет любая дрянь…
Я швыряюсь в него самыми страшными проклятиями, которые только знаю, но он даже не удосуживается немного прижать уши, что делает обычно — только счастливо тявкает и без конца лижет мне щёку, чего я, в силу некоторой брезгливости, терпеть не могу: корчусь, уворачиваюсь, но никак не могу отпихнуть.
— Бакэмоно… — страдальчески тяну я в сотый раз, и он, наконец, отрывается.
Я на автомате слегка толкаю его длинную морду, выказывая своё недовольство, но ему всё равно. Он неотрывно смотрит на меня своими большими блестящими, как лакированные пуговицы, глазами и гулко дышит. Порой мне становится жутко от этого взгляда.
Порой…я вижу в нём больше, чем примитивную просьбу сделать что-либо.
Он такой большой и такой бестолковый. Он испортил мне мою тихую размеренную жизнь и идеально отлаженный быт, но я всё равно привязан к нему. Слишком привязан.
Я сажусь перед ним на колени и тянусь вперёд, делая вид, что хочу что-то стряхнуть с его спины, а сам обхватываю его обеими руками.
— Да сиди же ты смирно, — из последних сил давлю я командный голос.
Ведь ты не оставишь меня, если я сам всё не испорчу? Я не испорчу, обещаю.
Утыкаюсь в холодную мокрую шерсть и с трудом выдыхаю. Готов поспорить, что у меня багрово-красное лицо, ведь чувство такое, что меня сейчас разорвёт в клочья. За всё то время спокойствия. За мои забытые воспоминания. И ни одного сна. Ни разу, ни одного, будь он проклят...
— Бакэмоно… — я глажу его глупую белую голову, держась из последних сил.
Прости меня, Бакэмоно.